Вы здесь

Не возвращайтесь по своим следам

Не возвращайтесь по своим следам 
Владимир Михайлов 
Дружба народов 
1991,  Москва 
Части 7, 8, 9, 10 

* * *

Часам к трем дня все успели протрезветь и разойтись, в редакции навели порядок, и Зернов засел в своем кабинете. Наверное, он стал заниматься тем, чем занимался в эти часы в той жизни: снял свою подпись с нескольких принесенных Милой договоров и вернул их ей для дальнейшего расформирования, потом поработал с принятым вчера от Сергеева первым вариантом плана минувшего года; "наверное" - потому, что делалось это все само собой, автоматически и как-то не запечатлелось в сознании. Он запомнил только, что хотел игриво похлопать Милу по кругленькому заду, но рука не поднялась: с Милой пока все было кончено, сейчас была Ада, которая, кстати, вот-вот должна была позвонить, Мила - это в будущем. И никуда она от этого будущего не денется, - заметил он не без удовольствия, - приляжет как миленькая... Эта мысль хоть немного скрасила те невеселые переживания, что неожиданно постигли его во время вечеринки-утренника. Но - очень немного, потому что мысли об услышанном никак не хотели оставить его в покое.

О Сергееве он подумал только: эх, а считался другом... Но всерьез обижаться на него как-то не получалось: мужик есть мужик, и не Зернову тут было осуждать других; а кроме того - не просто поиграл Николай с Наташкой, видишь - двадцать лет прожил... Но вот что она на это пошла, решилась - это было обидно. Зернову, как и большинству мужчин, казалось всегда, что он, при всех его недостатках, из которых одни он признавал, о других догадывался, но о третьих и понятия не имел (извне очень многое видится совершенно не так, как изнутри), - при всех недостатках намного превосходит если не всех, то подавляющее большинство других хотя бы просто потому, что он - это он; если ему уже одного этого было совершенно достаточно, то почему другим должно было не хватать для полного удовольствия? И вот Наташка не выдержала. Слабы все-таки женщины, слов нет. Но - как бы там ни было, это уже совершилось, и приходилось принимать это вместе со всем прочим, что несла вторая жизнь. Однако неясно было, как теперь вести себя с женой: показать ли, что знает, или скрыть? А хватит ли сил скрыть? Едва ли: когда-нибудь да вырвется, жить-то вместе долго, и самое скверное, что все предстоящие годы он будет об этом помнить, и Наташка давно уже ни сном ни духом ни в чем виновата не будет - а у него в памяти все еще будет сидеть заноза. А у нее? - встревожился он вдруг. - У нее-то есть вторая память или нет? Дай Бог, чтобы не было: тогда она просто забудет о Сергееве, как только пройдет время и у них все кончится; а вот если есть и она тоже всю жизнь будет вспоминать? Нельзя ли эту вторую память как-то отбить, что ли - чтобы ее и не было вовсе? Он бы и сам с удовольствием отказался и уже назавтра забыл обо всех гнусных разговорах, какие угораздило его услышать. Надо попробовать, только непонятно, как это сделать. Он ведь эту память не выращивал специально и не лелеял, она сама выросла, как сорняк, и держится, хоть дустом ее посыпай... Было ему жалко себя, но справедливость требует сказать, что жену он тоже пожалел, представив, как она, двадцать лет неплохо (если верить услышанному) прожив с Сергеевым, теперь вынуждена перейти на положение тайной любовницы, а вскоре придется ей и возобновить отношения с ним, Зерновым, и никуда от этого не деться. Да, конечно, не такими уж идеальными были отношения Зернова с женой перед тем, как он слег (болезнь все отодвинула); так что была возможность махнуть на все рукой, проявить широту души: конь, мол, о четырех ногах, да и он спотыкается... Зернов было и решил так; но прожитые заново, по второму разу дни вдруг совершенно неожиданно заставили понять: Наташа вовсе не была для него сейчас безразличной, как в эти же дни первой жизни - дух не желал возвращаться на круги своя, он жил самостоятельной жизнью. И вот откуда-то появилось в душе - в той самой, что не подчинялась времени и пространству, а может быть... да нет, это уж совсем вразрез, - сомневался Зернов, - даже и самой материи, - появилось в душе явное чувство к ней, словно отзвук, и даже не отзвук, а продолжение того, давнего, что в свое время и свело их вместе. Может быть, причиной было то, что, когда Зернов возвратился в жизнь, Наташа была рядом, и он заново воспринял их обеих вместе: жизнь и жену; так, наверное, ребенок одновременно воспринимает жизнь и мать. Может быть, конечно, существовали и другие причины. Что же: если говорить честно, должна же была вторая жизнь чем-то возместить тот моральный ущерб, который успела уже Зернову нанести! Долго думать на семейную тему, впрочем, некогда было. Сейчас предстояло серьезно поговорить с одним автором; с тем самым автором, мысли о котором, в числе прочего, мешали Зернову уснуть минувшей ночью. С тем самым, который - тогда - довольно быстро спился и наложил на себя руки - спьяну, конечно. С тем, тем самым, у которого в рукописи ярко горел запрещающий движение красный свет. В той жизни автор этот доставил Зернову немало - не неприятностей, нет, но неприятных ощущений. Разговор с ним в новой жизни будет первым, но не последним - их еще несколько предстояло. И хотя Зернов не знал, что именно на сей раз будет говорить он, и что - автор, зато отлично знал, что на этот раз может быть совершенно спокойным за результат: ничего не будет, ничего не изменится, потому что измениться не может. Вторая жизнь, ничего не попишешь, бывает до тошноты скверной, но порой просто выручает, как вот сейчас: пусть автор говорит что угодно, - Зернов терпеливо все вынесет, потому что сама жизнь на его стороне, а не этого алкаша - пусть теперь в прошлом, но хоть в прошлом, да все же алкаша.

Вообще история с этим автором заключалась вот в чем. Примерно год назад (тут, хочешь - не хочешь, приходилось употреблять понятия первой жизни) автор принес рукопись, листов на двенадцать. Поскольку имени у автора не было, заявки он не подавал и даже устно ничего заранее не просил и ни о чем не предупреждал, рукопись его вместе со многими другими попала в самотек и месяца три пролежала в шкафу, пока редактор, занимавшийся самотеком, не добрался наконец и до нее. Редактор осилил рукопись неожиданно быстро, уже на третий день подошел с нею к Зернову и сказал, как-то неловко улыбаясь: "Знаете, наверное, вам надо это прочесть". - "А что, есть смысл?" - не думая, механически поинтересовался Зернов. Вообще он читал, как правило, лишь то, что шло в производство. "Могут быть, конечно, возражения. Но читается с интересом". - "Ладно", - согласился Зернов. Он ведь вовсе не пугался, когда в рукописи обнаруживалось нечто, против чего могли быть возражения. Потому что возражения эти могли возникать на разных уровнях, и с определенным количеством этих уровней можно было порой даже поспорить: на них возникали сомнения чисто литературного порядка, речь могла идти о каких-то сценах, характерах, просто выражениях, даже отдельных словах - и пускаться в дискуссии по таким вопросам Зернов даже любил: тут можно было проявить и принципиальность свою, и смелость, и понимание и автора, и литературы в целом - что всегда шло ко благу, улучшало репутацию, поднимало престиж. Но бывали уровни, на которых возражения - если они возникали - пылали таким ослепляющим красным запретом, что тут сама мысль о споре могла прийти в голову разве что слабоумному; вот такие рукописи, против которых могли возникнуть возражения на уровнях выше определенного, Зернову не только удовольствия не доставляли - они вызывали даже чисто физическую неприязнь, трогать их было все равно что брать в руки жабу; и авторов таких произведений Зернов откровенно не жаловал, чтобы не сказать больше. Однако разговаривать с ними все равно приходилось; зарплату свою Зернов получал по заслугам, и что работа его - не мед, знал каждый.

Так вот, об этой рукописи. Через день-другой Зернов, человек обязательный, нашел время, чтобы заглянуть в рукопись. И прежде всего удивился: зачем ему надо было читать это? Написанное относилось к фантастике; Зернов воспринимал этот жанр как вещь совершенно необязательную, ему вообще не вполне ясно было - литература ли это на самом деле; наверное, все же не совсем, иначе критика замечала бы ее - за критикой Зернов следил, просто обязан был следить. Правда, изредка издавать фантастику приходилось - у нее были упорные читатели в немалом количестве, и когда в бухгалтерии возникали некоторые смущения, прибегали к такому средству, чтобы поправить дела. Но в принципе издавать такие вещи Зернову не хотелось, потому что они требовали особого и не совсем обычного внимания: автор мог, запутавшись в своих вымыслах, даже сам того не желая, написать что-нибудь такое, что могло быть неправильно понято читателем, вызвать нарекания у общественности (слово это было для Зернова наполнено весьма конкретным, четким содержанием) и даже возражения на уровне выше допустимого; прецеденты были. Что касается этой рукописи, то в ней повествовалось о том, как где-то в будущем (и не понять было: отдаленное это будущее или не очень, а может быть, и достаточно близкое) руководители человечества довели жизнь на всей планете до такого ужасающего состояния, что ей угрожала полная и бесповоротная гибель, - и доведя, оказались не в состоянии остановить этот процесс и спасти человечество. И тогда группа выдающихся ученых предложила свой путь к спасению, единственный еще остававшийся: повернуть течение времени вспять; способ совершить такую инверсию был уже, видимо, им известен. Предполагалось, что будет сделано отступление во времени до определенного рубежа в прошлом - до того времени, когда еще можно было спасти мир каким-то иным способом - скорее всего изменив характер цивилизации, уменьшив ее самоубийственные тенденции. Предложение было принято, и время действительно пошло вспять; однако что-то произошло, фантазировал далее автор, и в эпоху, когда надо было совершить возврат к обычному ходу времени, то ли что-то не позволило осуществить замысел, то ли что-то не так было рассчитано - так или иначе, время продолжало идти назад...

Дойдя до этого места, Зернов решил, что дальше читать не стоит: и так все было ясно. О чем бы автор ни писал еще и какой бы ни придумал конец, Зернов не мог согласиться с самой постановкой вопроса. Самая элементарная логика не позволяла согласиться. Ведь если ученым был известен способ обратить время во всей Вселенной вспять, значит, действие повести происходило все-таки не завтра и не послезавтра даже: современная наука, справедливо полагал Зернов, была еще очень и очень далека от подобного могущества. Далее: если будущее было очень неблизким, значит, то должна была быть неизбежно эпоха всемирного коммунизма; таково было будущее планеты, и с каждым, кто в этом не был совершенно уверен, даже разговаривать всерьез не стоило, не говоря уже о том, чтобы издавать его. Ну а если действие относилось к эпохе осуществленного коммунизма, то нелепым было уже само предположение, что тогдашнее руководство планеты могло привести человечество к какой бы то ни было катастрофе: только к счастью, процветанию, светлому благоденствию могло оно привести народы. Кстати, о народах: автор принимал как само собою разумеющееся, что и в том будущем продолжало существовать деление человечества на страны, народы и языки, - что также противоречило единственно правильной, как всем известно, теории. Вот так: стоило лишь логически проанализировать авторскую концепцию, как становилось ясным, что мыслил автор неправильно, позиция его была чуждой и никак не приемлемой. Хотя, с другой стороны, замысел был, конечно, не лишен интереса, и книжка могла бы получиться вполне приличной - с точки зрения любителей этого жанра, естественно. Но в таком виде она идти не могла, тут и думать было нечего.

Однако, - показалось тогда Зернову, - все-таки с рукописью и автором можно было еще поработать. Он и сам не знал, почему стал вдруг думать в этом направлении, когда намного проще было бы сразу зарубить рукопись, хотя бы передать ее на рецензию кому-нибудь из рецензентов - истребителей-бомбардировщиков, - некоторое количество таких имеется при всякой приличной редакции любого уважающего себя издательства; было это в правах и возможностях Зернова, - но вот не передал почему-то, что-то в нем тогда шевельнулось непонятное. Только не снисхождение к автору: Зернов его совершенно не знал, он его и в глаза не видал дотоле. Желание издать интересную книгу? Может быть, конечно; такое желание, более или менее осознанное, всегда живет в каждом издателе; но вряд ли оно сыграло тут решающую роль. Может быть, то было своего рода предчувствие? Теперь, в новой жизни, Зернов готов был допустить такую возможность; тогда же, естественно, это ему и в голову не пришло. Он знал, конечно, что определенная способность предчувствовать у него была; но до сих пор она проявлялась главным образом в предугадывании реакций руководства и общественности на те или иные действия или бездействия. В отношении же будущего, ожидающего человечество вдалеке, она скорее всего не могла сработать хотя бы потому, что Зернов об этом будущем всерьез не думал: не его это была функция, да и не автора тоже. И все-таки какое-то неясное ощущение тогда у него возникло...

Чтобы спасти рукопись, не следовало, по мнению Зернова, придавать всей выдуманной автором истории вселенский масштаб. Время действия лучше было бы приблизить к нашим дням, вместо всемирного масштаба применить другой, куда более локальный; не в объеме всей Земли даже, а одной, отдельно взятой страны или, самое большее, группы стран, безответственные руководители которых, исполненные империалистических амбиций, заставили ученых применить сделанное ими, в общем-то, вполне доброкачественное и полезное открытие именно таким образом, что время в их странах повернуло назад, чтобы сделать невозможным возникновение у них коммунистического строя или хотя бы развитого социализма. И следовало, конечно, показать, к каким плачевным последствиям для этих народов и стран такие действия привели, а конец сделать оптимистическим: возмущенные народы сметали негодных правителей и поворачивали время к светлому будущему. Вот такая книга могла бы действительно не только не вызвать никаких сомнений, но даже и иметь определенный успех.

Оставалось убедить автора. Зная, как хочется всякому пишущему человеку увидеть результат своих трудов в виде изданной книги, а не просто рукописи, хотя бы и имеющей хождение в самиздате, и не без оснований полагая, что способностью уговаривать авторов он обладал в полной мере, Зернов принял решение поговорить с автором по душам. Встретившись (Зернов вспомнил, что автор с первого взгляда пробудил в нем какое-то неприятное ощущение, но Зернов тогда, к сожалению, не прислушался к внутреннему голосу), Зернов изложил автору свою программу действий и был весьма удивлен, когда тот категорически отказался менять что бы то ни было. Потому что, видите ли, его интересовали не политические, а морально-этические проблемы, и вообще, он не собирался отказываться от своего замысла даже во второстепенных деталях. С такой позицией Зернов, понятно, согласиться никак не мог. Так что из первоначальных благих намерений Зернова ничего не получилось. Ну что же, как говорится - ты сам (автор, разумеется) этого хотел... На этом бы всей истории и завершиться; автор, однако, оказался неожиданно настырным и приходил еще не раз и не два: он почему-то решил, что раз Зернов не смог убедить его, то он, автор, сможет убедить в своей правоте Зернова, и вот он являлся и осыпал Зернова всякого рода аргументами, в том числе и уже просто смехотворными: у него, мол, уже написано немало, и стоит лишь издать первую книжку, как он принесет нечто новое, куда более интересное... Словно Зернов только об этом и мечтал! Или еще: начинал доказывать, насколько написанное им значительнее и интереснее, чем... - тут он начинал сыпать названиями и именами авторов. Зернов, раз навсегда решив не относиться к автору всерьез, только внутренне посмеивался; он и сам знал, чего стоила одна или другая изданная его редакцией книга; но знал он помимо этого еще и другое - что всякий факт издания или неиздания есть событие не только и даже не столько культурологического, сколько политического плана и процесс литературный сам по себе ничего не стоил, не будучи крепко ввязан в процесс политический. Автор этого понять не желал - тем хуже для автора... За множеством дел Зернов рукописи, кстати, так и не дочитал.

И вот теперь ему предстоял один из этих разговоров. Но не первый (по старой хронологии), когда обе стороны были еще исполнены оптимизма, а последний, - когда Зернов, успевший уже устать от затянувшейся возни с не по-умному упрямым автором, вернул ему рукопись с окончательным заключением, совершенно исключавшим возможность ее издания.

Сейчас еще одно обстоятельство делало предстоящий разговор особенно неприятным. А именно - то, что автор оказался в какой-то степени прав, и такое невероятное по тогдашним представлениям событие, как поворот времени, произошло и на самом деле. Так что автор вроде бы мог торжествовать. Однако на самом деле это была, разумеется, чистая случайность, какие бывали в литературе и раньше; известно ведь, что если сколько-то там обезьян засадить за пишущие машинки и выучить стучать наугад по клавишам, они рано или поздно случайно напечатают полный текст, скажем, "Войны и мира". Иными словами, если строить множество вариантов будущего, не исключая самых нелепых и нелогичных, то какой-нибудь из них может и совпасть, хотя бы в общих чертах, с предстоящей реальностью. Только и всего. И со стороны автора было бы весьма бестактно теперь упрекать Зернова в том, что он когда-то чего-то не понял или не оценил. Всякая вещь оценивается по критериям данного момента, это понятно и малому ребенку. Так что Зернов ни в коей степени не собирался признать себя виноватым ни в том, что рукопись эта была тогда зарублена, ни в том, что он написал тогда автору длинное и мотивированное письмо с изложением причин отказа, а копии этого письма направил и в некоторые другие инстанции, чтобы его позиция, а также облик автора стали безусловно ясны всем, кого это могло заинтересовать. Письмо это Зернову предстояло теперь написать дня, кажется, через два. Не был Зернов в этом виноват, он даже и не мог поступить иначе, потому что рисковать своим положением и даже просто репутацией опытного и зрелого работника ради одной, пусть даже интересной книги он никак не хотел и не мог. Даже не вправе был, если угодно. Так что предстоящий разговор был лишним, ненужным и неприятным. И все же от него никуда не уйти было...

* * *

Автор вошел: худой, с ранними морщинами, в поношенном пальто. Не садясь, расстегнул портфель - неожиданно внушительный, явно давнего и не здешнего производства - из толстой желтой кожи, с замочком, рассчитанным на разные степени набитости, вынул рукопись и, ни слова не говоря, протянул Зернову. Сел. Зернов положил рукопись перед собой на стол и побарабанил пальцами по картону. Он точно помнил сейчас, что последнее слово в разговоре тогда было за ним, а значит - сейчас ему придется начинать, хочет он того или нет. Но как именно начать, он еще не решил. Можно было сказать что-то свое, сегодняшнее. Но можно было и позволить разговору течь по старому руслу, от конца к началу. Увы, это зависело сейчас от автора: что он изберет, все равно как в шахматной партии, когда первый ход за вами, но какую именно играть защиту - решает уже играющий черными противник. Зернов решил первый ход сделать нейтральным: проговорил (вместо вежливых слов прощания в тот раз): "Давно мы с вами не виделись. Много, как говорится, воды утекло". Автор смотрел на него спокойно и немного устало, и в его глазах Зернов прочитал, что автор все знает, помнит и понимает. "Ну вот, - сказал автор, - теперь вы видите, что я был прав". Он выговорил это без упрека, просто констатировал факт. Зернов вздохнул невольно: значит, разговору предстоит идти по какому-то новому руслу. Может быть, и к лучшему? Могло ведь все же оказаться, что во всем происшедшем автор разбирался лучше - недаром о чем-то подобном он думал еще тогда... "Ну, - ответил он вслух, - я бы не сказал, что вполне. Событие, безусловно, совершилось, это вам удалось угадать; но вот механизм его, насколько можно судить, оказался совсем не тем, что вы предполагали". Автор смотрел все так же спокойно. "Почему вы так думаете?" - поинтересовался он. "Ну, общепринятое объяснение ведь расходится с вашим". - "Общепринятое - еще не значит верное". - "И у вас есть доказательства?" - "Доказательств, я думаю, тут вообще быть не может. Но аргументы есть. Но у общепринятой-то гипотезы и аргументов ведь не очень много, согласны?" Зернову очень не хотелось хоть в чем-то соглашаться с автором; но в то же время очень хотелось, прямо-таки катастрофически хотелось ему обладать информацией, побольше знать - почему-то это желание не давало ему покоя. "И какие же у вас аргументы?" - "Ну вот хотя бы один, - проговорил автор, не собираясь, видимо, кичиться своей осведомленностью или остротой ума, но готовый поделиться - первым, во всяком случае. - Ведь не умирают разговоры о возможности обратного поворота: к нормальному ходу времени, то есть к тому, что был в той жизни". - "Мало ли о чем говорят!" - живо отозвался Зернов, сейчас же вспомнивший все, о чем говорили не далее как сегодня. "Так, верно; но ведь всякий разговор с чего-то начался, верно? Ведь и это верно? Особенно если разговоры ведутся на протяжении, насколько мы можем судить, столетий и даже тысячелетий". Это был аргумент слабый, и Зернов тут же отразил его, сказав: "Ну, например, разговоры о Боге велись на протяжении многих тысячелетий; так что же, по-вашему, это является аргументом в пользу бытия Божия?" - "А вы, конечно, уверены, что Бога нет", - сказал автор как-то странно. "Да разумеется же!" - хотел тут же ответить Зернов, но почему-то запнулся; уж слишком школярским, зазубренным, а не выношенным и в муках рожденным показался ему ответ, недостойным серьезного человека. Да, раньше, безусловно, был он уверен; но ведь и в незыблемости времени он был убежден не менее, а время-то подсыпало чепухи, как сказал некогда поэт... "Я не знаю", - не ухищряясь, ответил он. "Ну, если так, - сказал автор, и едва ли не одобрение промелькнуло в том, как он это сказал, - то, значит, камешек покатился". - "Какой камешек?" - "С которого начинается лавина. Вернемся, однако, к нашей теме. Разговоры такого рода обычно начинаются человеком, совершенно убежденным в своих словах и в том, что они означают. Вы вольны верить в Бога или не верить, но евангелисты верили, как по-вашему? Или апостол Павел?" - "Ну, они-то наверняка", - легко ответил Зернов: за мнения и убеждения мытаря Савла он не отвечал. "Значит, можно предположить, что тот, от кого пошли разговоры о возможности вторичного поворота времени, тоже был убежден в такой возможности?" - "Можно". А что тут еще оставалось ответить? "Значит, он знал нечто такое, чего в данный момент мы с вами, сидящие сегодня тут, не знаем - предположим, что не знаем; такая гипотеза корректна?" - "Очень возможно", - согласился Зернов, но для безопасности оговорился: "Знал или полагал, что знает". - "Однако от апостола Павла этот возможный человек отличался хотя бы тем, что судил, находясь на совершенно другом уровне знания - не только по сравнению с апостолами, но и с нами самими - это мне кажется бесспорным". - "Да, - подтвердил Зернов, - ну и что же?" - "Хотя бы то, что у него для такого суждения могли быть основания, о которых мы сегодня ничего не ведаем". - "Ну, допустим, были". - "В таком случае повернем тему иной стороной". - "Давайте", - охотно согласился Зернов; разговор стал ему нравиться, и можно было только пожалеть, что не состоялся он тогда, в первом бытии. "Если верна общепринятая, как вы сказали, гипотеза, то есть если поворот времени произошел в соответствии с законами природы, совершенно независимо от воли и возможностей человека, - то вряд ли хоть сколько-нибудь разумный человек стал бы говорить о возможности какого-то влияния на этот процесс - сейчас или в будущем. Тогда обратный ход времени считался бы ненарушимой особенностью бытия мира и темы для разговоров и суждений даже и не возникло бы". - "Ну, на это можно возразить", - тут же откликнулся Зернов, внимательно следивший за ходом рассуждений оппонента. "Пожалуйста", - пригласил тот. "Если бы новый поворот времени и в самом деле был возможен, - сказал Зернов, внутренне радуясь четкости своей логики, - то его и совершили бы тогда, когда уровень знаний был намного выше нашего, сегодняшнего: тогда хоть кто-то знал, как это делается, а раз они тогда этого не совершили, то, значит, оказалось такое воздействие на природу невозможным - другого объяснения я просто не вижу. Логично?" - "Вполне, - согласился автор, - и ваш аргумент свидетельствует, самое малое, об одном: о том, что моей рукописи вы тогда, в первой нашей жизни, так и не прочитали, а если и прочитали, то невнимательно, а если внимательно - значит, не до конца". Тут Зернов мог бы покраснеть - если бы мог: его, что называется, поймали за руку, хотя он пока еще не понимал, на чем же именно поймали. "Вы в своем рассуждении повторили достаточно распространенную ошибку, - продолжал тем временем автор, даже не попытавшись насладиться хотя и небольшим, но все же триумфом. - А именно: предположили, что если человеку логика предписывает поступить так-то и так-то, то он именно так и поступит; и если ему предписано таким-то и таким-то образом мыслить и чувствовать, то он и станет мыслить и чувствовать в точности так. Тут одно упускается из виду: что человек есть человек, то есть создание, которое весьма нередко поступает не по логике, а иначе: как Бог на душу положит; это ведь очень точная формулировка, вы в нее вдумайтесь... И вот это самое - то, что Бог на душу положит, - можно отнести к явлениям непредсказуемым, так же, как, скажем, возникновение частной теории относительности: все в физике было уже ясно и логично - и вдруг оказалось, что это еще только азбука, а грамматика-то вся еще впереди! Вот-с; и если по вашей логике, где все построено правильно и закономерно, человек должен был снова обернуть время еще тогда, когда возможностей для этого было, пожалуй, действительно куда больше, чем нынче, то по моей, несколько иной логике получается по-другому: должен-то был, но не захотел - потому что так ему Бог на душу положил".- "Но однако же..." - запротестовал было Зернов. "Понимаю, вам нужны причины более, так сказать, основательные. Ну, за ними не станется. Можно, как вы думаете, допустить, что в те времена человек настолько еще хорошо помнил о тех причинах, что заставили его повернуть время вспять, что просто боялся: повернет снова - и окажется опять там же - на краю гибели? Я думаю, можно". - "Пожалуй..." - задумчиво согласился Зернов. "Но и не только это могло быть. Есть и аргумент посерьезнее".- "Любопытно..." - "Он очень прост, и даже вашу логику вполне удовлетворит: что, если тогда поворачивать снова в прежнем направлении действительно нельзя было, потому что не добрались еще - в обратном движении - до той точки, того рубежа времени, где можно было повернуть иначе и пойти не тем путем, что вел к пропасти, в тартарары, а другим, ведущим к жизни? Что, если мы, человечество, только теперь подходим к этому рубежу - или уже на него вышли, - так что только сейчас такой поворот обретает смысл? Ну-ка, возразите!" Зернов не ответил, не нашлось наготове возражения, сказанное и впрямь было логично. "Вот", - сказал автор весело, когда истекла пауза, и протянул ему несколько листков, отпечатанных на машинке: то самое письмо, которое Зернов спустя два дня обратит в чистую бумагу. Черт бы побрал это письмо, - сердился сейчас Зернов, но никуда не денешься - оно пока еще существовало. Он взял письмо, положил в папку с рукописью, папку аккуратно уложил в ящик стола. "Ну хорошо, - начал было Зернов, - но способ, каким..." - и умолк: по сценарию у него больше слов не было, не полагались ему слова. Автор встал, подошел к двери и оттуда сказал: "Ну, мы не в последний раз встречаемся, так что..." - отворил дверь, вышел и медленно закрыл ее за собой. "Да!" - громко крикнул Зернов, оставшись один.

После этого в дверь снаружи постучали. Зернов снял телефонную трубку и начал разговаривать с Адой.
- Здравствуй, - сказала она. - С возвращением тебя. 
- Я очень рад, что ты позвонила, - сказал он.
- А куда же мне было от этого деваться? Тут он зачем-то спросил:
- Ну а если бы было, куда деваться - тогда?..
- Некуда было, - сказала она. - И тебе - некуда.
- Слушай... - начал Зернов, намереваясь спросить о ребенке: что, он и на самом деле был? Или только треп идет? Но время разговора уже закончилось - щелкнуло в трубке, Зернов тотчас же ее положил, телефон прозвонил и умолк. Зернов убрал бумаги в стол, повернул ключ и вышел в соседнюю, редакторскую комнату. Ну и привычка у нее, - подумал он с некоторым неудовольствием, - звонить после каждой встречи, словно давно не видались...
- Спасибо за услугу, - сказал он Сергееву, - я поставил машину туда же, где она стояла. А ведь ты с моей Натальей спишь, - подумал он при этом, - и глядишь мне прямо в глаза. Зато я на твоей машине езжу встречаться с Адой. Что, мы и вправду такими свиньями были?.. Сергеев кивнул, улыбнулся, вынул из кармана ключи от "Лады" и протянул Зернову. - Пока! - сказал Зернов, взял ключи и вышел.

* * *

Зернов рулил небрежно, заранее зная, что ничего с ним не случится, потому что в первом бытии поездка эта прошла гладко, без малейшей помехи. Хотя погода стала портиться, асфальт еще раньше намок и вот-вот ожидался дождик, а резину Сергеев сменил только позавчера, и сейчас она была совершенно лысой - до первого инспектора, - несмотря на это, случиться ничего не могло, хоть возьми и брось совсем баранку: максимум того, что может произойти - машина, предоставленная себе самой, как-то вдруг окажется расположенной багажником вперед и поедет так, как ей и полагалось в обратном течении времени. Но и тогда ничего не случилось бы, и сейчас не случится. Все предопределено.

Предопределен вон тот поворот впереди. Там Зернов вовремя увидит камень, и баранка шевельнется под его рукой, чтобы не попасть на камень колесом - иначе на такой дороге может и занести. Потом? Что-то будет потом. Ах да. Потом его обгонит спешащий куда-то "универсал", водитель его, обгоняя, краем глаза скользнет по Зернову, а Зернов подумает, что уж слишком тот рискует и хорошо еще, если для такой спешки есть повод, но, может быть, ездок просто лихачит и обгоняет больно уж опасно: почти впритирку, когда дорога свободна... Да, это случится через несколько минут. Интересно: чем ближе подходит событие, тем лучше, со всеми деталями, воскресает оно в твоей памяти. Да, это будет через несколько минут - нет, теперь уже секунд, кажется. А потом? Зернов напряг память.

Он напряг, а рука вдруг, неожиданно для него, выключила скорость, баранка шевельнулась - машина сама собой остановилась, не съезжая на обочину, а в груди возник какой-то беспричинный страх. Он вышел, подставил лицо дождю, постоял так минуту-другую, прерывисто дыша, чувствуя, как дрожат руки; в пальцах оказалась почти докуренная сигарета, он глубоко затянулся и стоял так, пока сигарета - уже целая - не погасла; тогда он сунул ее в пачку. Что-то не так было? Но ведь ничего случиться не может... Мотор лениво крутился на холостом ходу, дымок всасывался в выхлопную трубу, машина подрагивала. Зернов сел, нажал на тормоз, медленно тронулся, плавно отпуская педаль. Вскоре вошел в поворот. Камня, который помнился, там не было. Зернов еще даже не успел удивиться, как увидел, что, наискось пересекая дорогу, стоял встречный - здоровенный рефрижератор; фургончик автоинспекции отъезжал задним ходом; дорога здесь шла по насыпи, внизу валялся вверх колесами странно плоский "универсал", знакомая машина, и около нее возились люди. Они осторожно клали тело поодаль от перевернутой машины на землю, и Зернов уже теперешним пониманием сообразил, что останавливаться не нужно, помощь не требуется, "скорая", привезя тело, уже уехала, инспекция тоже закончила дела только что, теперь тут делать больше нечего, сейчас будет порядок. Он осторожно обогнул рефрижератор и поехал дальше. Да, вот как оно было; а он вспоминал все по старой канве, забыв о перестройке причинно-следственных связей. Теперь наоборот - машина под откосом стала причиной того, что вскоре Зернова обгонит она же, торопясь с места прошлой гибели - вперед, ко второй жизни. Зернов не мог видеть, но представлял, как через небольшое время "универсал" мягко взлетит в воздух, в самое мгновение взлета почти совершенно разогнувшись и распрямившись, с лета встанет на дорогу, на малое мгновение прижмется к правой скуле встречного рефрижератора, потом расцепится, сложно вильнет в заносе на скользком вираже, а потом (водитель, уже оживший, будет как ни в чем не бывало сидеть за рулем) понесется от рефрижератора, а тот - в противоположную сторону. И вот только после этого лихач обгонит Зернова и покосится на него. А останавливался Зернов только что по той причине, что надо было прийти в себя и успокоиться после катастрофы, после зрелища ее. Вот как оно будет - или было.

Однако какое-то время ведь прошло между обгоном и катастрофой; прошло там, в первой жизни. Потому что требовалось время, чтобы кто-то успел сообщить, успела приехать "скорая", инспекция... Да, время прошло, минут двадцать, пожалуй. Куда же оно тогда девалось, время?

Зернов знал, куда и на что эти минуты ушли: на то, ради чего он и оказался в машине на дороге. Но не очень хотелось почему-то сейчас об этом думать. После событий и впечатлений сегодняшнего дня ему не совсем ясно было, как же следует отнестись к тому, что сейчас произойдет. Пожалуй, он не стал бы сетовать на судьбу, если бы предстоящее вдруг не состоялось, если бы можно было каким-то образом от него уйти, избежать. Может быть, только что состоявшийся разговор с автором подействовал на него таким образом, а может быть, и не только он - во всяком случае, сейчас впервые за все время после возвращения пришла к нему в голову такая не очень разумная мысль: а нельзя ли в самом деле как-то от этого уйти? Неужели действительно нельзя? - подумал он, глядя на дорогу, позволяя рулю пошевеливаться под пальцами. Невероятным все же казалось, что на хорошей скорости, под девяносто, ничто не может произойти ни с машиной, ни, следовательно, с ездоком - даже если он сильно этого захочет. Ну а если попробовать?.. Ведь если дух и время не связаны жестко, то должна же найтись ситуация, в которой дух еще раз окажется сильнее, как уже оказался в деле реализации нормальных человеческих функций. Неужели, если сейчас полностью сосредоточиться на одном сверхпрограммном, не запланированном движении руля, - нельзя будет совершить его? Не верилось, что человек, если он всерьез захочет разбиться, не в состоянии сделать этого: всю жизнь бывало как раз наоборот. Нет, если уж очень сильно, по-настоящему захотеть... Пальцы Зернова уже крепче схватили баранку, плечи чуть выдвинулись вперед, он весь напрягся, глаза нашли хороший столб впереди, на обочине - бетонную балку, поддерживающую большой щит с объяснением предстоящей дорожной развязки... И тут он опомнился. Пусть и знал он заранее, что ничего из этой попытки не выйдет, но пытаться-то было зачем? По какой такой надобности? Ни к чему, ни к чему... Да, мысль пришла и теперь - он понимал - его уже не оставит: если время уступило хоть в одном, то оно вовсе не так и непобедимо, дух может оказаться сильнее, и автор, какзнать, возможно и прав. Однако...

Однако нужно ли бороться с новым течением времени за возврат к первоначальному - вопрос был слишком серьезным, чтобы вот так, с кондачка, взять да и решить его, определить свою позицию, чтобы потом уже не изменять ей. Да, сегодня на него обрушилось и одно, и другое, и третье... Но бывают такие дни, когда тебе кажется, что и вся жизнь уже прахом пошла, а доживешь до завтра, и оказывается - да ничего подобного, жить не только можно еще, но и настоятельно нужно, и приятно даже... Нет, тут еще семь раз примерить надо, - подумал он, работая рычагом передач, потому что Ада уже показалась на обочине и стояла, глядя на машину и подняв руку над головой: по-старому - прощально, теперь же этот жест должен был обозначать приветствие.

Однако нужно ли бороться с новым течением времени за возврат к первоначальному - вопрос был слишком серьезным, чтобы вот так, с кондачка, взять да и решить его, определить свою позицию, чтобы потом уже не изменять ей. Да, сегодня на него обрушилось и одно, и другое, и третье... Но бывают такие дни, когда тебе кажется, что и вся жизнь уже прахом пошла, а доживешь до завтра, и оказывается - да ничего подобного, жить не только можно еще, но и настоятельно нужно, и приятно даже... Нет, тут еще семь раз примерить надо, - подумал он, работая рычагом передач, потому что Ада уже показалась на обочине и стояла, глядя на машину и подняв руку над головой: по-старому - прощально, теперь же этот жест должен был обозначать приветствие.

Зернов вышел из машины и запер ее, он и Ада обнялись, потом медленно пошли к своему укромному местечку. Пока шли, разговаривали.
- Ты грустная какая-то... Он и сам не знал, почему вдруг так показалось: на лице ее это написано не было. Только в глазах, быть может.
- Да, - согласилась она. - Почему?
- На самом деле он уже понял, конечно.
- Так... тебе не понять. Потому что ничего не могу. Никто ничего не может.
- Чего ты не можешь?
- Если бы могла, я сейчас сидела бы дома, спустив штору, и ревела бы в три ручья. Но не могу... не полагается...
- По мальчику? Она ничуть не удивилась.
- А, ты уже знаешь...
- Тогда я не знал, поверь...
- Я и сама еще не знала, когда... Упустила. Но потом не жалела. Он нерешительно спросил:
- А... потом?
- Что - потом?
- Он... вырос?
- Наверное... - словно сомневаясь, проговорила она.
- Ты не помнишь?
- Нет... я страшно быстро забываю все, что теперь было. И, наверное, не сегодня завтра забуду и то, что он вообще был. Я поэтому и реву: сегодня еще помню - а завтра забуду, и получится, что жизни вообще не было - а мне ведь не так уж долго осталось, я уже совсем молода стала...
- Я люблю тебя, - сказал Зернов, вовсе в этом не уверенный; сказал, чтобы утешить близкую все же женщину, как-то утишить ее горе.
- Мне это очень нужно сейчас, - сказала она.
- Ты даже не представляешь, как...

Но они дошли уже до того самого облюбованного местечка, где их могли бы увидеть со стороны лишь при самом крайнем невезении, а теперь они и вообще твердо знали, что - не увидит никто. Близость оба восприняли с радостью, никому не захотелось противиться неизбежному, а сознание, что вот это самое уже когда-то было, придавало ощущениям какую-то дополнительную остроту. Прошло с четверть часа (времени у обоих было мало), и они той же дорогой пошли назад, и говорили уже только о любви, о том, как соскучились за дни, проведенные не вместе; только однажды у Ады вырвалось:
- Я совсем отвыкла от тебя, знаешь... Потом они крепко поцеловались, долго, пока хватило дыхания, Ада посмотрела вдогонку отъехавшему Зернову и пошла к близкой остановке пригородного автобуса; осторожность они соблюдали тщательно.

* * *

Вот куда ушли минуты. Вскоре лихач наконец обогнал Зернова, и теперь это показалось естественным: человек торопился отъехать подальше от своей смерти... Только как знать - что принесет вторая жизнь вернувшемуся в нее человеку, и не пожалеет ли он в какой-то миг, что все не окончилось совершенно и навсегда - там, под откосом, где вот только что лежало его изломанное тело близ расплющенной машины.

Отчего опять такие мысли? - строго одернул Зернов сам себя. - Ну ладно, наслушался сегодня всякого - конечно, в этом приятного мало. Но, если честно сказать самому себе - ведь не на пустом месте они, разговоры, возникли, ведь и на самом деле было в той, прошлой жизни основание для них. Ведь как мы тогда жили? Совершил поступок - и он прошел, и больше нет его, и если огласки не произошло, то можно смело о нем забыть: больше его не будет... Но жизнь оказалась куда более жестокой: не только делает явным то, что, казалось бы, должно было в толще времени уже сгнить, рассыпаться в прах; она заставляет не только иначе оценивать то, что было сделано когда-то, но и заново все это совершить, через все это пройти - а ведь совсем не одно и то же: совершать поступок, не зная, к чему он может привести, или повторять его, уже зная, каким был результат... Жестоко это, жестоко... - обрывками думал он. - Да если еще окажется, что поступки эти не всегда были точно такими, как ты об этом помнишь, а были они на самом деле, может быть, куда непригляднее... Жестоко. А заслужили ли мы иного? - вдруг спросил он себя. - А разве, кроме всего прочего, не предупреждали нас, что за все свершенное последует искупление в будущем? Ну да, но кто предупреждал: не те, кого мы привыкли слушать и кому - подчиняться...

Вот разбушевался дух, - на миг опомнившись, удивился он сам своим переживаниям. - Да, собственно, ему сейчас и делать больше нечего: события происходят сами собой, без его участия, о них хоть думай, хоть не думай, волнуйся или не волнуйся - они все равно именно так произойдут, как предначертано прошлым. А дух - вещь такая, вроде света: массы покоя не имеет, неподвижности не признает, или он движется - или нет его. Но это значит, что и ждать нечего, чтобы он успокоился, дал мирно прожить: не даст... Да, сразу в этой второй жизни все показалось простым и легким, а оказывается - вовсе не так. Да, очень не однозначно все получается...

В таких размышлениях Зернов вернулся в издательство незадолго до конца рабочего дня. Поставил сергеевскую машину на место, отдал ключи хозяину, побыл еще немного в кабинете, дождался телефонного разговора с Адой - в той жизни они сейчас уточняли, что свидание состоится в известном им обоим месте и в договоренное время, - на сей же раз просто пожелали друг другу всего самого лучшего. Потом поехал домой. Поужинал, как обычно, в одиночку, и лег.

Наташа спала. Впрочем, спала ли? Кто мог теперь наверняка сказать: спит человек или бодрствует? Тело - да, спало, но во второй жизни человек куда острее, чем в прошлой, чувствовал, что тело - еще не весь он, что главное в нем - нечто иное, неподвластное времени... Зернов лег рядом и почти сразу ощутил, что Наташа бодрствовала, хотя тело ее тихо и уютно дышало, как дышат во сне, и глаза были плотно закрыты. Дух ее не спал.

А как он живет сейчас, ее дух? - подумалось вдруг Зернову. - Ведь ему, то есть ей самой сейчас еще куда хуже, чем мне... Действительно, она хотела бы сейчас лежать с тем, с Сергеевым, а лежит со мной, и будет лежать те пятнадцать лет, что мы будем женаты, и тела наши, никого не спрашивая, будут делать все то, что делали тогда, - а в мыслях ее буду вовсе не я!.. Но это же, по сути дела, насилие, и я буду настоящим насильником, и никак не смогу ни помешать этому, ни предотвратить, так ведь получается?.. Господи Боже, да можно ли так, ну, это уж слишком, даже если воспринимать все как воздаяние за грехи, - но даже и тогда - слишком... Да что, - мысль его вдруг переменила направление, - это ведь я, человек, в общем, самый средний, с достоинствами средними, но и с проступками тоже такими же. Что же должны чувствовать сейчас те, кто в той жизни чинил дела воистину серьезные, чтобы не сказать - страшные? Как же их должно разрывать на части? Хотя откуда ты знаешь, - одернул он сам себя, - может быть, они ничего такого вовсе и не ощущают, как в той жизни были довольны собой и уверены, что поступают правильно, - так и в этой: защитятся тем, что они ни при чем, - все предусмотрено и предопределено временем, а они только и могут, что подчиняться ему, как и каждый из нас; защитятся, оправдаются... Перед кем? Перед собой? Ну, не так-то это просто. Потому что чем выше стоял человек, тем у него самолюбия больше, и привычки к смирению перед ним всех тех, кто пониже, и всего тому подобного... Но, наверное, в те времена, о которых что-то мне уже говорили, и в самом деле известным, явным стало многое, и не исподтишка, шепотком об этом говорили, а вслух, громко, и не в самиздате что-то публиковалось, а официально - на всю страну, на весь мир... И вот теперь это самое Сообщество наверняка в курсе всего, а кто знает, те, наверное, и молчать теперь не станут перед этими, виновными: не станут, потому что бояться-то больше ничего не нужно: нельзя им ничего сделать сверх того, что в той жизни было уже сделано, вот и будут, наверняка будут говорить прямо в лицо; а этим - легко ли так жить будет? Если каждый день все окружающие... ну, не все, пусть половина, пусть четверть, пусть один человек, но громко, прилюдно станет напоминать день в день, год в год, - то ведь даже самый закаменелый этого не выдержит, взвоет, захочет себе пулю в лоб пустить - ан нет, жизнь не дает такого права, нет... Да, надо признать: есть своя логика во второй жизни, и смысл, и даже справедливость, хотя, наверное, нет ни единого, кого эта справедливость не задевала бы больно; много ли на свете праведников, да есть ли они вообще, или они суть всего лишь идеал, тот горизонт, который все отодвигается с той же скоростью, с какой ты к нему стремишься... Так или иначе, вторая жизнь есть реальность, и реальность разумная; так надо ли против нее выступать, хотя бы только в мыслях - в единственном, что сохранило самостоятельность? Надо ли искать какие-то способы, которых, вернее всего, и не существует вовсе? Не надо исходить из фантастических представлений, но - из того, что существенно, ощутимо, что можно руками потрогать. Значит, примириться? Но ведь нелегко будет пройти всю жизнь по старым своим следам; один только день ты нормально прожил - и то уже ощутил всю тяжесть и горечь. Что же говорить о предстоящем? Вот хотя бы с Наташей... Будут, никуда не уйдут предстоящие нам пятнадцать лет рядом, бок о бок; каково же - жить пятнадцать лет, друг друга ненавидя?

Ну а что же делать? - терзался Зернов. И нашел ответ: если жизнь изменить нельзя, то надо хоть как-то с ней поладить, приспособиться, договориться. Вот с Наташей. Может быть, если уйти друг от друга мы не способны, то в силах изменить отношения, чтобы предстоящие годы стали хотя бы не столь горькими и тяжкими, какими грозят быть? Может быть, откровенно поговорить с Наташей, сказать: мы квиты, давай простим друг другу наши ошибки и грехи и заживем снова, как в прошлой жизни. Никуда нам от совместности не укрыться, так не будем же второй жизни противоречить, но, напротив - постараемся ей соответствовать!

Зернов забыл, рассуждая так, что не в прошлой жизни находится, где невысказанная мысль так и оставалась его одного достоянием, а во второй, где общение между людьми реализовалось не при помощи одних только слов - мысль нередко становилась слышимой, если даже губы не двигались; в особенности у людей, друг к другу привыкших и понимающих взаимно. Иначе никакие разговоры сейчас вообще не могли бы происходить. Поэтому все, что Зернов только что думал про себя в устаревшем ощущении своей закрытости от постороннего внимания, на деле для лежавшей рядом Наташи было то же самое, что раньше - слова, сказанные вслух. Так что Зернов даже вздрогнул, услышав явственный ответ: - Ты думаешь, мы квиты, - сказала Наташа, - то есть что поровну виноваты: ты мне изменял, я - тебе, и все... Но это не так, Митя, для меня не так. Ты ведь никогда не оставался один. Это я осталась, потому что не я умерла, а ты. Тебе не понять, что значит для женщины уже не первой молодости - остаться в одиночестве. Вот почему я... Но не только это. Скажу откровенно: я его тогда еще не любила, но очень хорошо к нему относилась и была очень благодарна за то, что он оказался рядом. - Как же не любила, - возразил Зернов обиженно, - если ты с ним еще при мне живом... И потом - зачем же было после всего этого меня уверять, на моем смертном одре, что ты никогда, никого, что меня только - и так далее, ты сама должна помнить, что тогда говорила. - Я и помню, - ответила Наташа после недолгого молчания. - Но чего ты от меня тогда хотел, чего сейчас хочешь? Я ведь тебя когда-то любила, Митя, потом разлюбила - по разным причинам, о которых ты и сам знаешь; но когда ты умирал, я тебя снова любила - потому что понимала: самая большая беда происходит с тобой, ты уходишь окончательно. Что же ты хотел, чтобы я тебе сказала: что я-то остаюсь, и мне надо будет еще как-то жить, может быть - долго, и что самые тяжелые раны со временем затягиваются?.. Этого я тебе в тот миг сказать не могла - да и не думала тогда об этом, не до того было. - Но ведь не просто говорила! Обещала же, обещала! А обещания надо выполнять, разве не так? - Ох, Митя, милый... Если бы все обещания, что даются мертвым, выполнялись - кто знает, какой была бы тогда жизнь на Земле? Намного лучше, наверное, честнее... Но ведь люди обещают все, чего от них ждут, а сами думают: тебе легко, ты умираешь, и все это сейчас перестанет интересовать тебя навсегда, а нам-то еще жить, значит - нам и решать, как мы поступим на самом деле... - Да ладно, - сказал Зернов. - Бог с ними, с прошлыми обещаниями и всем прочим, ведь не об этом речь, а о том - как нам жить в будущем: совершать над самими собой насилие - или так себя настроить, чтобы предстоящие годы желанными были для нас, сладкими... Я ведь что думаю: как бы мы ни молодели телами, рассудок-то у нас сохраняется, и опыт не забывается, раз есть у нас эта самая вторая память; куда лучше мы сейчас понимаем, что значит - человеку жить с человеком и как это нужно бы делать. Облегчить себе - чтобы жизнь была нормальной, а не из-под палки! - А ты готов к этому, Митя? Только честно. - Честно?.. Я думаю, что ко многому готов уже, а чего еще не хватает - постараюсь, чтобы было... - И с Адой перестанешь встречаться? Ведь нет! Потому хотя бы, что не в твоей это власти и не в ее. Значит, будешь. А я обо всем буду знать, потому что уже знаю. Потому что немало мы с нею потом, после тебя, встречались и разговаривали. Чего же ты хочешь: чтобы я, когда ты в очередной раз с нею переспишь, зная об этом, тебя продолжала горячо любить? Прости, Митя, не получится у меня это, как у любой нормальной бабы не получилось бы, если бы только она сама не отвечала тем же... - Но ты-то ведь отвечала! - А у меня это уже кончается, и я, честно скажу, об этом очень жалею, и опять-таки не в моих силах продолжить - и не в его, хотя он тоже этого хочет... И в этом, Митя, главная причина, отчего у нас с тобой сейчас того, что ты хочешь, получиться не может. Я ведь с ним - ты уже слышал, конечно - после тебя двадцать лет прожила; и если сейчас я не такова, какой была при тебе, то это потому, что он меня сотворил, он в меня двадцать лет подряд самого себя вкладывал, да и не двадцать даже, а все сорок: двадцать в той жизни да столько же в этой. Он меня намного лучше сделал, а ты в свое время пальцем о палец не ударил, ты только брать умел, а не отдавать. Так по какому же праву это сейчас тебе должно достаться, а ему только и останется, что страдать в одиночестве, зная, как ты меня тут распинаешь? Вот почему не получится, Митя: потому что все эти годы я душой с ним буду, и любовью, а ты будешь только мясом пользоваться, я же буду только себя убеждать в том, что не ты это, а - он... Такое вот нам предстоит счастье, и никуда нам от него не деться, и никто третий в этом не виноват. Чувства вспять не идут - это ты уже успел понять, верно?.. И сделанного не вернешь, вот уж недаром сказано... - Давай будем спать, - пробормотал после молчания Зернов. Наташа не ответила. Может быть, уснула наконец по-настоящему, а может быть, думала о своем, но так тихо думала, что услышать ничего нельзя было.

* * *

Странной, незримой связью (хотя, может быть, только для нас странной, а для второй жизни вполне естественной) оказались соединены Зерновы с Сергеевым; так что когда они не спали, а горячо друг с другом разговаривали, ему тоже было не уснуть от мыслей. И на этот раз он тоже думал о теперешней своей жизни и о том, какой стороной она к нему неожиданно поворачивалась.

До сих пор он вторую жизнь принимал, в общем, с не очень значительными оговорками. Все минувшие для него двадцать лет принимал. Он ведь тоже не был страдальцем за все человечество и оценку жизни давал прежде всего по тому, каково ему самому в ней, жизни, приходилось. И вот двадцать лет жизнь была к нему добра - прежде всего потому, что Наташа была с ним; тогда, в прошлой жизни, когда Зернов еще жив был, Сергеев и не ожидал, что так все обернется: уж как-то нечаянно это началось, ни с одной стороны настоящего чувства не было, а потом откуда ни возьмись - возникло, да такое, что так и не прошло.

Конечно, все эти последние двадцать лет - как только Сергеев разобрался в сути этой второй жизни - было ясно, что вот пройдут они - и Зернов вернется, и придет час расставаться. Однако двадцать лет, когда стоишь в самом начале их, - это так много, это бесконечность почти... Но именно - почти; и, значит, есть у почти бесконечности все же конец, - и вот он наступил.

Сергеев раньше думал: ну что же, раз придет необходимость - смиримся, на то и необходимость, чтобы с нею смиряться. А вот пришла она - и оказалось, что смириться невозможно, не в силах он опустить руки и сказать: ну, быть посему. Поэтому и терзало его сейчас желание - как-то воспротивиться, восстать, изменить. Сначала мысли эти казались ему бредом, потому что хотя и были слухи о такой возможности, но - слухи, не более того, практического смысла в них, судя по всему, не было ничуть. Однако если одна и та же мысль возникает у человека постоянно, а еще точнее - вообще не покидает его, то, сколь бы ни была она бредовой, человек рано или поздно к ней привыкает, а привыкнув - человек от природы привыклив - начинает считать ее естественной, следовательно - осуществимой. Признав же осуществимой - начинает искать способы практического ее осуществления.

В таком состоянии и находился сейчас Сергеев, не раз и не десять переворачивая, перекраивая и перегруппируя в уме все то, что было ему известно о второй жизни, об истоках ее и возможностях поворота. Сообщество, в котором он волею судеб играл не самую малую роль, потому что находился в одном из узлов той сети, по которой распространялась информация, ценило его. Так получилось потому, что в первой своей жизни Сергеев был человеком весьма общительным, обладавшим, как это называется, широким кругом знакомств не только в литературно-издательской, но и во многих других сферах вследствие его работы в журналистике, на которую в этой жизни ему еще предстояло уйти, помолодев на несколько лет. И потому информация с разных сторон как бы сама собой сползалась к нему и от него же расползалась, - итак, Сообщество, в общем, знало, что возможности поворота существовали; мало того: что в теперешнем, втором прошлом были уже попытки осуществить его - все закончившиеся, понятное дело, неудачей. Почему? Потому ли, что способ был неверен? Сначала Сергеев так и думал; потом понемногу стал приходить к выводу, что не в способе было дело. Имеющиеся сведения заставляли думать, что сущность поворота заключалась не только во владении какими-то физико-техническими средствами для производства инверсии; если бы это было так, то никакой надежды не оставалось бы: если не знания, то технические возможности, существовавшие в этом прошлом были, разумеется, утрачены безвозвратно. Но, похоже, не в этом было главное препятствие, а в другом; не в технической сфере лежало оно, а, как ни странно было предположить это, в области моральной. Придя к такому выводу, Сергеев сначала ему не поверил, как и вовсе уже неправдоподобному. Однако, понемногу привыкнув, стал верить в его обоснованность. И в самом деле: способы для влияния одних людей на других, врачевания, например, имели успех при условии, что врачеватель такого рода не стремился извлечь из своей деятельности выгоду для самого себя, но лишь для своего пациента; был, иными словами, бескорыстен, и не только формально, но искренне - иначе у него ничего не получилось бы, какими способностями он ни обладай. Не было ли и здесь чего-то подобного? Если принять такое предположение, причины прошлых неудач становились ясными: попытки исходили от людей, это было известно, основательно напуганных тем своим прошлым, которое теперь стало будущим и неизбежно должно было повториться. Предпринимая попытки, люди эти радели прежде всего о себе - и не преуспели. Значит, теоретически шанс все-таки оставался: если удастся, во-первых, выяснить механизм воздействия на время, а во-вторых - найти людей, для начала - хотя бы одного человека, согласных применить этот способ, не извлекая из предстоящего поворота времени никаких выгод для себя лично или, во всяком случае, считая эти выгоды не главным, а лишь возможно сопутствующим обстоятельством, - тогда можно было бы и рискнуть. Сергеев с сожалением признавал, что сам он для этой роли не годился: для него все-таки Наташа была главным, а не все остальное человечество, а раз Наташа - то, следовательно, и он сам, его интерес, его благо; нет, он способен был тут служить лишь проводником, но никак не деятелем, запальным шнуром - но не запалом.

Так что сейчас, когда были уже посланы сигналы по всем доступным для Сергеева каналам связи, и начали уже поступать какие-то ответы, он находился днем и ночью в лихорадочной работе просчитывания вариантов и комбинаций. И пришел к, самое малое, одному неожиданному выводу: в качестве одного из источников - и даже не "одного из", а практически единственного доступного - стал все чаще и чаще возникать не кто иной, как Зернов.

На Зернове, хотя и обладавшем сильной обратной памятью, Сергеев еще раньше поставил крест: слишком уж неприглядным было его будущее во второй жизни, слишком непривлекательной - личность. Это если даже не касаться личного отношения Сергеева к Зернову, которое из-за той же Наташи никак не могло быть хорошим. Сергеев волей-неволей общался с Зерновым на работе и в тех немногих компаниях, в которые им в первой жизни случалось попадать вместе; однако общение это он намеренно сводил к обмену ничего не значившими фразами. А теперь вот получалось, что Зернов должен был играть в этом какую-то роль. И самому Сергееву надо было привести Зернова к этому.

Как сделать это, Сергеев пока не очень понимал. Но уже знал по опыту: если всерьез, настойчиво думать, то понимание придет. И вот из-за этих-то мыслей он и не спал и пересиливал сам себя, понимая, что другого пути нет и никто, кроме него самого, этой воистину черной работы не сделает.

* * *

Зернов же, по старой привычке, о других нимало не думал, но - о себе только. Тут и о самом себе приходилось размышлять столько, что на других ни сил, ни времени не хватило бы.

Он ведь искренне хотел все сделать по-доброму: чтобы и Наташе, и ему самому было хорошо в предстоящей неизбежной жизни; а если ему хорошо - значит, и всем хорошо, и вся жизнь идет так, как надо, - таким было его подсознательное убеждение. Однако Наташа тут не захотела ему помочь, забыть все старое, в том числе и двадцать лет с Сергеевым, и настроиться на новую, мирную и доброжелательности исполненную жизнь на предстоящие полтора десятка лет; ну а потом пусть поступает как знает, - так рассуждал он, обиженный. Ну, а раз она помочь ему не согласилась и его попытку уладить дело миром отвергла - значит, оставалось одно: обойтись без нее, строить свою жизнь самому, без ее участия.

Да, нешуточное дело предстояло: прожить целую жизнь, в которой все было предначертано, ничего нельзя было избежать - и в то же время избежать следовало. Как можно этого добиться? Наверное, надо все происходящее воспринимать и истолковывать так, чтобы жить в максимальном согласии с окружающим. Потому что, если не жить в согласии с окружающим, значит - надо стремиться его изменить. Однако начавшие было возникать у Зернова подобные идеи он пресек, отказался от них, проанализировав и поняв, что дело это безнадежное, только лишняя суета, а все как есть, так и останется неизменным. Нет, если бы кто-то другой изменил, то Зернов, само собой разумеется, протестовать бы не стал. Но не его дело это было, не его. Он изменить во второй жизни ничего не мог.

Значит - примириться. Что, однако, означало "примириться"? Зернов знал лишь один способ сделать это: если не можешь влиять на окружающий мир, то остается лишь влиять на самого себя, убеждая, что все, что происходит, происходит к лучшему: "Все к лучшему в этом лучшем из миров". Правда, представляемый таким образом мир не будет целиком совпадать с миром, реально существующим; но кто же живет целиком в реально существующем мире? Да никто и не жил никогда. В конце концов, все дается нам в ощущениях - в наших собственных ощущениях. Иными словами, мир таков, каким мы его ощущаем. Ну а своими ощущениями можно научиться управлять должным образом. И таким способом поселиться в той вселенной, какая кажется тебе наиболее благоприятной для твоего самоощущения. Жить в мироздании, выполненном по твоим чертежам. Это прекрасно. Потому что это не мешает никому другому, а тебя самого, автора и обитателя этой модели, целиком мирит с тем, что существует вокруг тебя.

Построить свой мир, - мечтал Зернов, чувствуя, как проникает в него странное спокойствие - как будто сразу удалось решить все проблемы, прошлые, настоящие и будущие. - И поселить в этом мире всех тех, кто может иметь какое-то отношение к нему... ко мне, иными словами. Как это сделать? Да просто убедить их в том же самом, к чему только что пришел я сам. Возможно ли это? Возможно: тот, кто знает, в чем хочет убедить других, всегда обладает преимуществом перед теми, у кого нет столь четко обозначенной цели. Ну что же, попробуем! И если удастся - значит, вторая жизнь действительно станет приятной, беззаботной и безмятежной и все предстоящие годы и десятилетия будут воистину наградой за все те беспокойства и неудобства, какими была полна та, прошлая, теперь, к счастью, отошедшая безвозвратно жизнь.

Теперь Зернов с каждым днем чувствовал себя лучше. Молодел, как говорится, не по дням, а по часам. И это нравилось ему и заставляло чем дальше, тем с большим удовольствием взирать на вторую жизнь, поначалу было так напугавшую его. Теперь, когда основная проблема бытия была им, как он полагал, решена, он старался больше не омрачать состояния своего духа никакими отрицательными переживаниями. Сейчас это было не трудно. Он старался видеть, и видел одно лишь только положительное. О таких вещах, как болезнь и смерть, можно уже было думать спокойно, как о пережитом визите к стоматологу. Дышалось легко. Стояла весна, пришедшая, как теперь и полагалось, после лета, и на душе становилось прекрасно от высокого неба и звонкого воздуха - и оттого, что было ясно, как надо жить, умело проводя линию между неизбежностью поступков и свободной жизнью духа, обитающего в особом мире и как можно меньше отвлекавшегося к событиям реальности, которые так или иначе происходили сами собой и никаких усилий разума или воли от человека не требовали. Поскольку в любом явлении есть свое добро и свое зло, надо было воспринимать их лишь со стороны добра - и принимать с радостью.

Свидания с Адой, например. Они должны были происходить и происходили. Но не в том мире, в каком Зернов жил раньше, а в другом, созданном им для себя, в котором ничто не мешало, не отягощало души, но, напротив, могло обеспечить и ему, и Аде максимум счастья, какое вообще можно было извлечь в подобной обстановке.

Мир этот, на построение которого у Зернова ушло очень немного времени, во всем был подобен настоящему; но не современному, не миру второй жизни, а тому, в котором прошла первая: миру неопределенностей, неожиданностей и свободной воли. В этом заключалось первое внесенное Зерновым изменение. Второе же было вот каким: хотя мир во всех основных деталях соответствовал реальному, людей в нем, однако, не было. То был безлюдный мир, созданный Зерновым, как уже говорилось, исключительно для самого себя. Нет, он не желал человечеству ничего плохого, не придумывал никаких глобальных катастроф, созданный им мир не вытекал из реального, но существовал параллельно ему, и в нем с самого начала не было людей - никого, кроме самого Зернова и еще одного человека. Вторым человеком была женщина. Зернов, обитавший в этом новом мире, знал, чувствовал, что она есть, существует, и ощущал свою обязанность найти ее, потому что представлял, как тяжко, горько и неуютно быть женщине одной в бескрайнем мире, где не на кого опереться, не о ком заботиться, некого любить. И сам он тоже чувствовал, что мир, при всем своем великолепии, полноте, защищенности от спорных благ, сопутствующих технической цивилизации, при отсутствии главных врагов человека - людей, в чем-то с ним не согласных или в чем-то ему завидующих, - мир этот неуютен и незавершен без женщины, которая есть замковый камень свода мироздания. Этой женщиной по праву могла бы стать Наташа - но она отказалась, пренебрегла, предпочла остаться в своем мире, где человек страдал неудовлетворенностью и ранимостью; что же, каждый - кузнец своей судьбы. Значит, другая. Значит, будет другая; и вот он как бы заново искал ее, чтобы предложить ей все, что имел и мог, на что был способен и на что она могла сделать его способным сверх того; искал, чтобы повелевать и зависеть, охранять и быть охраненным и чтобы исполнить все, что должно человеку совершить в жизни. Он искал и знал, что уже скоро, сейчас, вот-вот найдет ее - единственную, потому что других в мире не существовало и выбирать было не из кого, и сравнивать было не с кем и не нужно, и даже думать о любви не нужно было, потому что если во всем мире существуют только два человека, только он и она, то что еще им остается, как не любить друг друга? И Зернов, спеша и спотыкаясь, шел туда, где, предчувствие ему подсказывало, обязательно встретит ее, и никто не пострадает от этой встречи, ибо страдать некому, и никто не помешает встрече, ибо не существует никого, кто мог бы помешать, и никто не увидит их, потому что они одни в мире, в котором нельзя ни обмануть, ни изменить, ни нарушить что бы то ни было - потому что их будет только двое.

Наверное, взглянув со стороны, можно было бы легко заметить, насколько хрупкими и нереальными являлись все зерновские построения: и ступал он не по дикому лесу, и люди попадались навстречу, и несомненные признаки цивилизации в изобилии имелись окрест. Но Зернов не замечал их, он шел совсем в других местах - в ином, его собственном мире. Великим благом оказалось это свойство второй жизни: иди, не видя, не думая, грезя наяву, - и все равно придешь туда, куда нужно, не встретив никаких препятствий. И он пришел, и разыскал Аду, и вел себя с нею так, как полагалось в этом его персональном мире, - вернее, говорил ей именно то, что и нужно было, и тем самым заставил ее тоже говорить и чувствовать именно так, как если бы она была единственной женщиной в этом мире, а он - единственным мужчиной, и они наконец-то нашли друг друга, чтобы никогда больше не потерять. Им было прекрасно друг с дружкой сейчас, потому что они знали, что в этом мире ничего не нарушают, не преступают, никому не причиняют боли, ни перед кем и ни в чем не становятся виноватыми, потому что их было только двое. И они даже удивились, как это раньше им не пришло в голову создать свой мир, и уйти в него, и существовать в нем, зная, что все действия в реальном мире будут выполнены и бессознательно, и что бы там ни происходило, они за это в ответе не окажутся: там все было решено помимо них. Во время этой встречи и Зернов, и Ада впервые, кажется, почувствовали во всей полноте, что вторая жизнь лучше прошлой, потому что дает полную свободу представлять себе мир таким, каким им нравилось, каким было нужно.

Иными словами, то, что могло стать для обоих вынужденным действием, оказалось теперь чем-то другим - желаемым и целеустремленным. Вот какой стороной обернулась вторая жизнь. И когда они на этот раз расстались, мысль о следующей встрече согревала их, и было прекрасно знать, что нет во вселенной ничего, что могло бы помешать этой встрече. Было - значит, будет! - такие слова можно было бы сделать девизом второй жизни, и думать об этом им было приятно.

Было - значит, будет. Пока автобус тащился обратно, Зернов ненадолго высунул голову из своего мира, чтобы посмотреть, что же там сейчас происходило. Ничего особенного: он ехал на службу, а там сегодня ожидала его еще одна встреча с тем самым автором, который писал фантастику и в прошлый раз совсем уже было заинтересовал Зернова своими суждениями о возможности нового поворота времени.

Однако если тогда это его как-то затронуло, то сейчас Зернову ни до каких поворотов дела больше не было: он принял вторую жизнь, нашел свое место в ней. Значит, разговор, подобный тому, предыдущему, сейчас оказался бы совершенно лишним. И самым лучшим было бы, пожалуй, все время этой встречи провести тут, в его личном мире - а бренное тело пусть сидит и беседует с автором при помощи звукового хаоса, выборматывая слова навыворот. Да, самым разумным было бы - поступить так. Однако существовали тут и определенные опасности. Сознание Зернова, пусть и полностью устремленное вовнутрь, могло тем не менее отреагировать на какое-то ключевое слово, как реагирует спящая, до полусмерти уставшая мать на плач своего дитяти - и только на него. А слова такие могли быть; хотя бы тот же "поворот". И если бы Зернов оказался таким способом внезапно и насильно выдернутым из своего мира, он оказался бы в разговоре пассивной стороной и невольно принял участие в некоем заговоре против второй жизни, заговоре, как он теперь был уверен, если не существовавшем уже, то, во всяком случае, готовившемся. Этого Зернов не желал; у него со второй жизнью был уже заключен пакт о ненападении и областях государственных интересов. А чтобы этого не случилось, надо было вести разговор самому, и вести в том направлении, в каком хотелось бы Зернову, а не автору. В этой жизни Зернов искренне сочувствовал автору и желал ему только добра. Конечно, злосчастная рукопись как находилась в редакции, так на сей раз там и останется. Но ведь разговоры-то теперь в нашей власти! - весело заметил он. - Мы ведь можем поговорить совсем иначе, в другой тональности и совсем о других вещах. Другой мир, - сразу же пришло ему в голову, - надо создать другой мир специально для автора с этим его произведением. Пусть и он, бедняга, окажется в такой жизни, где его желания исполнялись бы. Что же, попробуем найти такую модель... втолкнуть его в другой, мысленный, приятный мир - разом, пока он ничего не успеет понять, а то ведь, чего доброго, начнет еще сопротивляться, цепляться за тот мир, что принято считать реальным... Сделаем доброе дело - и, может быть, где-нибудь когда-нибудь и оно нам зачтется.

392

поделиться